Галя Горохова, galya@crosswinds.net

Преждевременные мемуары.

Многие люди утверждают, что могут вспомнить моменты из самого раннего детства, чуть ли не вкус и запах материнского молока. Про молоко я ничего толком сказать не могу, кроме того, что оно в моей памяти прочно ассоциируется с маслом, содой, больным горлом и другими мелкими гадостями жизни. Остальные же детские воспоминания представляют собой комок разноцветных обрывков, картинок, снов, не помеченных датой; лица расплывчаты, диалоги утеряны, пейзажи пожелтели от времени и подпорчены плесенью. На этом фоне особенно четко выделяются своей яркостью и связностью "летние" воспоминания, связанные с жизнью на даче под ненавязчивым присмотром дедушки и бабушки. Почему так получилось, я могу только догадываться. Не удивительно, что, самостоятельно отыскав путь к нужному месту, запоминаешь его куда лучше, чем если бы тебя кто-то вел за руку; возможно, так же вышло и с дачей, где мне была предоставлена с самого нежного возраста практически неограниченная свобода. Что именно здесь понимается под нежным возрастом, я уточнить все-таки не могу; помню, в возрасте лет шести я заблудилась в окрестных дачных участках, но в конце концов все же добралась домой, что еще долго составляло предмет моей гордости и поэтому запомнилось, а окружающие события растаяли бесследно. Окрестные участки представляли собой громадное скопление восьмисоточных квадратиков, отдельные куски которого различались географически только по названиям распределяющих оные организаций. Впрочем, все эти ведомственные клочки были ничто перед бескрайней (ну, может быть, не во всех направлениях бескрайней, или даже все-таки где-то имеющей край, но так безнадежно удаленный, что никто никогда не достигал его) лесной чащей, где когда-то росли даже грибы, но давно отступили перед натиском решительных дачников с корзинками. Чаща начиналась практически от порога нашего дома, что придавало последнему дополнительное преимущество перед соседями.

Основное преимущество было не в этом, хотя и того же рода. Им была огромная ель, росшая у нас на участке, дерево немыслимой совершенно, почти былинной высоты, а также и толщины, в нашей семье фамильярно прозванное "елкой". Кажется, деревья принято измерять обхватами, так вот в этой елке обхватов было по меньшей мере три - кажется, это и есть правильное былинное число, а если я и преувеличиваю, то не слишком. Тень ее накрывала практически весь участок и значительную часть соседних, из-за чего соседи всегда упрашивали и убеждали нас ее срубить, чтобы дать им возможность выращивать какие-то свои овощи и вездесущую клубнику. Я была не в состоянии понять, как это можно срубить нашу елку - это было так же нелепо, как снести высотное здание Московского университета с целью расчистить место под картошку (или храм Христа Спасителя - под бассейн, впрочем, эта история еще не была мне тогда известна). Мне казалось, что, падая, елка должна смять все соседские дома, не говоря уже о клубнике, и недальновидность соседей меня удивляла. В качестве жеста доброй воли, между тем, родители иногда приглашали на дачу своего друга- альпиниста, и он, залезая на елку, спиливал несколько нижних и самых длинных сучьев - помимо всего прочего, они царапали по крыше нашего дома, грозя ее (крыши, а не елки) благополучию. Как должно быть понятно из этого рассказа, у нас на участке почти ничего толком не росло, не считая обусловленного приличиями количества яблонь, давно одичавших кустов малины вдоль забора и все той же, дохловатой, впрочем, клубники. Этот факт служил поводом того, что трудолюбивые и фруктообильные соседи смотрели на нас сверху вниз, и я, в свою очередь, смотрела на них сверху вниз, хоть и не без сочувствия к их незавидной доле.

Здесь необходимо добавить, что будничная, зимняя наша жизнь происходила в основном на четырнадцатом этаже блочного дома, из окон которого открывался вид на пол-Москвы. Долгие часы, которые я проводила, высунувшись из окна с дедушкиной подзорной трубой или пуская самолетики, уносимые воздушными потоками чуть ли не за рубеж нашего двора, придавали особую горечь вопросу "Почему люди не летают?". Так, вероятно, ребенок-инвалид мог бы спрашивать у мамы, почему он не может ходить - впрочем, все вокруг меня были такие же инвалиды, только не сознающие своей ущербности. Ежегодная встреча с елкой восстанавливала равновесие, заставляла вспоминать, что смотреть можно не только сверху вниз, но и снизу вверх. Таким образом, елка была послана небом не просто куда попало, а именно к нам (ко мне, разумеется) в ознаменование нашей устремленности к небу посреди копающихся в грядках во имя насущной клубники и не менее насущных огурцов. В описываемом возрасте, разумеется, я не была способна на такие чувства и тем более формулировки, а сейчас уже их переросла, так что предыдущая фраза ничего, собственно, не выражает; к тому же идея, что елка была нам послана, слегка комична - скорее мы свалились ей на голову, или, вернее, к ее ногам, через сотни лет после ее появления на данном пятачке подмосковной земли. И все-таки, все-таки...

Так вот, я повторю еще раз существенный факт, который уже потерялся в потоке разновременных сознаний: мне была предоставлена свобода, и я использовала ее, чтобы исследовать и строить. Для строительства как нельзя лучше подходила большая куча песка неопределенно-сельскохозяйственного назначения возле нашей калитки. В ней были мной спроектированы и воплощены в жизнь великолепнейшие пещерные дворцы в восточном стиле со множеством комнат, двориков и потайных ходов. Для отмеченных выше сельскохозяйственных целей никто, кажется, песок так и не употреблял, так что этим чудесам архитектуры грозила только дождливая или, наоборот, чересчур сухая погода. Сильный дождь расправлялся с моей маленькой цивилизацией быстро и безжалостно, как война или землетрясение, засуха же, наоборот, постепенно подтачивала стены, пока они не рушились от древности и небрежения, будучи покинутыми населением, которое давно ушло искать свою фортуну в других краях, то бишь на этажерке или же в ящике письменного стола.

Исследования же мои начинались, естественно, с дома. Дом состоял из трех спален и застекленной террасы, не считая чердака, погреба и нескольких встроенных в стены кладовок. Это взрослые, разумеется, их не считали, а для меня они были интереснее всего. Особенно замечателен был чердак, куда надо было забираться по специальной шаткой лестнице, вытащив ее предварительно из люка в потолке, а потом затащить за собой обратно, чтобы замести следы. Там я даже устроила как-то себе тайное убежище, залезала туда с фонариком и читала, будучи уверенной, что никто не догадается, куда я скрываюсь, даже если возникнут ко мне неотложные поручения вроде мытья посуды. Возможно, никто и в самом деле не догадывался, поскольку неотложных поручений как-то не возникало - а долго торчать на чердаке было довольно скучно, приходилось спускаться вниз и прятаться в других местах, как, скажем, среди ветвей самых старых и солидных яблонь. В этом случае взрослые обычно понимали намек и некоторое время старательно притворялись, что ищут меня, открывая мне возможность триумфального прыжка вниз с диким воплем перед чьим-нибудь носом. Чердак же был покинут мной навсегда после того, как я с ужасом обнаружила там, почти непосредственно над своей головой, огромный ком серой бумаги, представлявший собой не что иное как осиное гнездо. Наличие хозяев в этом гнезде мне почему-то проверять не захотелось.

Позже, уже будучи счастливой владелицей велосипеда "Орленок" (и задирая нос перед сопливыми владелицами девчачьего велосипеда "Ласточка"), я занималась разведкой дачных окрестностей. Но и там не было ничего более притягательного для исследователя, чем содержимое дома. Содержал же он залежи, россыпи и рудные жилы старых тряпок, кукол, всевозможной битой и не очень посуды и прочего, что в нормальных домах выбрасывали по мере накопления, а у нас свозили на дачу, начиная с пятидесятых годов. Но больше всего там было: всяких железяк непонятного назначения, но изысканной формы, а также всякого рода печатной продукции, от подшивок старых журналов (из которых я предпочитала журналы мод) и приложений к "Ниве" до наборов открыток с таинственными надписями, привезенных из Германии в конце сороковых. Все это богатство почти исключительно дедушкиными стараниями собиралось и пополнялось.

Не так просто, наконец, перейти к рассказу о дедушке, посвятив уже довольно значительное время воспеванию неодушевленных вещей (или дерево, собственно, нельзя назвать неодушевленной вещью? ) Он был богом-демиургом этого мира, богом-кузнецом, молнии не метающим, а вечно и незаметно клепающим и строгающим что-то у себя в мастерской. Мне нравится представлять его в начале времен, в центре мира, возводящим вокруг себя стены дачи из янтарного цвета досок, второсортных по плотницким стандартам, то есть покрытых восхитительно неравномерным узором и следами сучков. Дедушка умер незадолго до нашего отъезда в Америку, немного не дожив до своего восьмидесятипятилетия; дача, дерево и детство были оставлены позади, как не влезшие в сшитые на заказ баулы стандартного размера. Этот текст - попытка подарить им бессмертие.

Какое бессмертие? о чем это я? В лучшем случае это прочтут несколько десятков людей, замученных переизбытком информации, прочтут и тут же забудут. Рассказ, способный померяться долгожительством с дедушкой, должен был быть написан классиком, Львом Толстым, а чтобы превзойти елку - если не Гомером, то уж точно Шекспиром. Почему-то мне при всем при том мерещится, что образы, однажды принявшие форму слов и попавшие на бумагу, начинают самостоятельное существование где-то в своем параллельном платоновском мире, в ноосфере, если угодно, витают вокруг невидимым плотным роем и жужжат-жужжат в ушах прохожих. Витают ли где-то, в разреженных слоях ноосферы, ненаписанные тексты, скажем, стихотворение, которое обдумывал Пушкин перед дуэлью? Какая, собственно, разница, все равно его не поймать. Вернемся к уже пойманному.

Дедушка принадлежал к породе людей, которой, как известно, не существует - честных, умных и партийных одновременно. Имея твердокаменную систему взглядов, он никому не пытался ее навязать. Он никогда не рассказывал о себе; все, что я знаю о его биографии, я знаю от других, не считая часто повторявшегося утверждения, что до революции он, как крестьянский сын, никак не мог бы получить высшее образование. Перед началом первой мировой, а может, и после начала, его семья, как и многие другие белорусские крестьяне, переселилась в Сибирь, спасаясь от голода. У меня сохранилась фотография его матери, морщинистой старухи в темном платке и со злым выражением лица, сидящей с вязаньем в руке на грубой скамейке. Я люблю ее показывать знакомым вместе с фотографией другой прабабушки - горожанки, еврейки, жены бухгалтера, красивой молодой женщины в белом платье с пухлыми щеками и беззаботной улыбкой. Разумеется, последняя фотография была сделана гораздо раньше, но молодость и красота этой моей прабабушки выглядят при этом сравнении только дополнительными признаками ее более высокого общественного положения. До старости она и не дожила, отказавшись в 41-м уезжать из Киева.

Собственно, в моей памяти существуют, не пересекаясь, два дедушки: зимний и летний. Зимний ассоциируется с бесконечными кухонными спорами о политике (мои родители не разделяли его светлые идеалы) и не менее бесконечными книжными полками, где стояли в два ряда не только всевозможные собрания сочинений, не только внушающие благоговение тома классиков в издании Брокгауза, но и вовсе неожиданные книги типа довоенного немецкого альбома эротических рисунков (увы, я обнаружила его уже в чересчур сознательном возрасте!) Все это было аккуратно расклассифицировано, расписано по полкам и занесено в картотеку. Половину площади дедушкиной комнаты занимал необъятный письменный стол, в ящиках которого можно было производить плодотворные археологические раскопки; кроме того, там выделялся своими размерами древний приемник, по которому дедушка ночами слушал буржуйские голоса, говоря при этом, что надо знать своих врагов.Летний дедушка связан с совершенно другими предметами - верстаком, разными железками, обрезками, таинственными и не очень инструментами - но через них и со всем что меня на даче окружало, за исключением, пожалуй, клубники. Зимний дедушка объяснял мне на пальцах теорию относительности, летний учил пилить доски - но необъятный письменный стол присутствовал и здесь, с собственными ящиками и собственным, но не менее захватывающим набором таинственных предметов, из которых так замечательно собиралась кукольная мебель . Впрочем, я слишком увлекаюсь перечислением, мне жаль опускать мелкие подробности, упускать их в небытие. Бессмертие не любит лишних деталей, и не так уж трудно понять, какие именно детали оно предпочитает. Жадность рассказчика превращает текст в полуживой комок, обремененный излишним весом; там, в своем мире, он уже не может летать.

Уезжая в Америку в страшной спешке, мы продали дачу вместе со всем ее никому не нужным содержимым некоей молодой семье, явившейся по объявлению. Через соседей до нас доходили слухи, что новые владельцы спилили елку, потом - что они спились все до одного. Вероятно, это были люди небезынтересные по своему характеру и роду занятий, но в этом тексте они останутся безымянными и не имеющими определенной судьбы. Бессмертия они не заслужили. Впрочем, виноваты ли они, что оказались на чужом месте, в чужом доме, в доме, который должен был подарить лето, лес, чердак и взгляд в небо моим детям и детям моих детей? Безжалостно лишенный этой возможности, он тоже начнет постепенно разрушаться, как песочный дворец, сначала с потолка начнет сыпаться труха, потом появятся щели в стенах, потом подземные воды подточат фундамент, яблони перестанут плодоносить, земля перестанет родить одуванчики, и наконец дом рухнет и развалины его будут зарастать крапивой и колючками, пока не придут новые, совсем свежие люди, не очистят участок от мусора и сорняков и торжественно не посадят на нем клубнику.